Инна Лесовая: «Моя известность как раз мне впору».

 

Интервью взяла журналистка Любовь Журавлева.
Опубликовано в журнале «Егупец», номер 21

 

По образованию вы – художник. Сейчас больше известны как писатель. Можете вспомнить, когда возникла необходимость воспроизводить собственное видение?

Рисовала я всегда. А первое стихотворение (две строки!) написала лет в шесть.

«Я шел по лесу в тихий вечер,

вдруг вижу на скале орла»…

До сих пор помню явившийся внезапно образ: холодные сумерки в неуютном лесу. Неожиданно открывшаяся поляна, почти целиком занятая крутой вертикальной хмуро-серой скалой. А на вершине – орел. Смотрит. И ни звука.

Так вот если бы мне сейчас пережить снова вдохновение такой мощи – я написала бы какой-то невиданный шедевр.

Детское вдохновение – при полной неспособности реализовать свой замысел… Иногда думаешь: как только ребенок может выдержать такое?! Но это особый разговор: ребенок и муки творчества.

Более или менее связные стишки я стала сочинять лет в девять. Я была поэтом, известным всей школе!

 

Это – стихи. А когда вы начали писать прозу?

Прозу? Уже совсем взрослой. Хотя… Можно ведь назвать прозой и мои байки, и вольные изложения классической литературы.

Я в детстве ничего не могла рассказать так, как было на самом деле. Помню, прочла роман Беляева – «Голова профессора Доуэля». (Бедного профессора я почему-то переименовала в «Доулера»). И вот рассказываю девочкам во дворе, и всё у меня переиначивается, а главное – хорошо кончается. То же и с «Женщиной в белом», и с «Хижиной дяди Тома». Даже с «Анной Карениной»! В последний момент Вронский одумался и выхватил Анну из-под колес...

Был у меня еще и такой жанр: «биографии соседей». В новом доме я рассказывала про прежних соседей, а в старом – про нынешних. Такие прямо эпосы, сериалы! Постоянно хотелось добавить побольше красоты, трагизма, любви… Все – писаные красавцы, все – актрисы, балерины, моряки, летчики. А то и разведчики! Понятно, что меня на всем этом ловили. Во дворе называли «брехухой». Но слушали с удовольствием.

И вот еще. Признаюсь со стыдом: мне ничего не стоило оболгать человека. Представляете, какой простор для вранья: возвращаешься из очередного санатория, из больницы, где познакомился с десятками новых людей – и никого из них никогда больше не встретишь. Так что можно без опасений нести любую околесицу – и про детей, и про врачей, и про воспитателей. К примеру: «У нас была массажистка – старая карга. А ходила в узких брюках и в кофте с вот таку-ущим декольте, курила папиросы, волосы красила в рыжий цвет! Вы бы посмотрели, как она танцевала буги-вуги!». На самом деле это была больная, вечно усталая невзрачная тетка. Она постоянно ныла и жаловалась на плохой аппетит...

Утешаю себя тем, что все это было не злословие, а зачаточная стадия писательства. В настоящем жила одной ногой, а тремя – в фантазиях. Такие вот несоприкасающиеся мирки. Мне, собственно, и слушатели не так уж сильно требовались. Сама была своим слушателем.

Тянулись, тянулись годами какие-то параллельные темы. Усложнялись, обрастали подробностями. История про соседкиного приятеля – журналиста, пропавшего в Африке. История про верного моего друга Сашку, с которым мы, рискуя жизнью, разоблачили шпионский заговор. Легенда о печальном докторе Кайлове…

Я вдруг подумала, что и сейчас происходит нечто подобное: пишу четыре повести одновременно.

 

Как вам удается удержать в голове несколько сюжетов?

Ну… Это не от хорошей жизни. У меня ведь со зрением совсем плохо, ни писать, ни набирать тексты я не могу, приходится работать с секретарями. Опыт показал, что им разумнее всего просто надиктовывать новый текст: всё остальное с ними получается слишком медленно, а иногда и с «авариями». Перекраивать текст, вносить в него правки мне помогает муж. Но он сильно занят, и мы с ним, естественно, «отстаем». Повесть уже набрана – а мы правим лишь первую главу… Вот я и диктую секретарю вторую повесть… третью...

Недавно у меня появился новый помощник – компьютерная программа. Она озвучивает мои тексты – несколько монотонным, но вполне приемлемым мужским голосом. А я наговариваю на магнитофон все свои замечания.

Вот так и получается: четыре вещи в работе – да еще и пара стихотворений. Накачиваешь память, как бицепсы. И не только память. Я способна начать диктовать в любой момент, без подготовки, с места в карьер. Пусть только муж выкроит свободное время – или секретарь позвонит и скажет, что может приехать.

У меня была очень хорошая секретарша Оленька. Как-то она спросила: «Мы столько сегодня набрали! Как вы это всё держали в голове, как запомнили такой длинный сложный текст?». Я ответила ей: «Когда вы снимали туфли в коридоре, я еще и понятия не имела, что Сережа уедет в Москву и там женится». Мне и самой это странно: откуда-то вдруг втискиваются в повествование новые персонажи, неожиданным образом поворачиваются события, текст растет, как дерево, на нем проклевываются почки… Если что-то получается удачно, я удивляюсь, наверное, больше всех.

А вот в чем действительно моя заслуга – что мне не лень и десять, и двадцать раз переделывать, выбирать лучший из множества вариантов. Ну, и шлифовать текст. Может, в этом я даже слегка перебираю. Мы с мужем – два буквоеда. Всё боимся, как бы не оказались в соседних абзацах одинаковые слова, похожие обороты… Стараемся избавляться от них, даже если это слова, без которых очень трудно обойтись – ну там… «было», «что», «который»… Тут надо хорошенько думать и знать меру. Ну да, такими словами не стоит злоупотреблять – как белой и черной краской в живописи. Но иногда, наоборот, благодаря им в тексте появляется воздух, летучая дымка.

 

В Ваших повестях много житейских подробностей, характеры – живые, разнообразные. Такое впечатление, что в прошлом вы были активно общительным человеком, много ездили. Или это наблюдения издали? Или вообще фантазии? Ну вот возьмём, к примеру, вашу повесть «Золото Хаим-Шаи». Вы знакомы с кем-то из этой семьи? И вообще – существовали ли эти люди?

Люди, описанные в этой повести – земляки моих родителей. Другое дело – что именно мне было известно о них…

Хаим-Шая... Был такой, был, я даже имя сохранила. Оно, кстати, и послужило главным толчком, зерном, из которого вырос образ. Он и в самом деле  был ювелиром, в самом деле чинил примусы. И богатый брат у него имелся. И сережки, выброшенные через окно – реальный факт. Что еще я знала о Хаим-Шае? То, что врачи обнаружили у него смертельное заболевание, а он с ним прожил восемнадцать лет. И жил бы еще, если бы не несчастный случай. Ожог. Правда, в жизни – от кипящего бульона, а не от варенья. Кстати, и сыну его, Арончику, я сохранила имя. Их обоих я видела, когда мне было года три. Но помню очень смутно. Так… два расплывчатых силуэта… Арончик и в самом деле женился на домработнице. Но она вовсе не подкидыш. Обычная деревенская девушка. И родители у неё были живы-здоровы. Я видела ее только на фотографии. Образ Райки именно из этой фотографии и возник. Насколько характер моей Райки напоминает характер той, реальной женщины – понятия не имею. И спросить не у кого.

 

Ее действительно звали Райка?

 

Нет. Просто это имя подходило женщине на фотографии.

У нас еще одна фотография была! Ее дочки. Потрясающая! Сидит среди подушек невероятно толстый, лопающийся младенец. Я не знала эту девочку и никогда не видела, как мамаша ее кормит. Но не могу сказать, что вот просто взяла и придумала сцену во дворе. Помните? Райка заталкивает в Людочку батон и сырые яйца...

Вообще для меня фотографии всегда значили очень много. Иногда они дают куда больше, чем подробный рассказ о жизни человека. Посмотришь – и включается какой-то механизм. Видишь всё: и погоду, и двор, и горшок. Пышный младенец на твоих глазах растет, меняется с годами.

Я всегда любила рассматривать семейные альбомы, мятые фотокарточки жен и детей, вынутые из бумажника. Всегда любила слушать рассказы о знакомых и незнакомых людях. Подобных  впечатлений в моем послевоенном детстве было предостаточно: мы жили возле вокзала, и у нас постоянно останавливались родственники, друзья, земляки и соседи земляков. Просыпаюсь утром – а на столе спит чужой дяденька, лысый, в красной майке, с якорем на руке…

Но были и любимые гости. Кстати, таким гостем был прототип моего Левки. Его характер, отношения с женой описаны абсолютно верно. «Подругу Тоню» я подсмотрела в каменец-подольском доме отдыха. Не очень приятная уборщица. Это она рассказала мне о том, как после войны вскрывали ямы.

Породить персонаж, снабдить его характером, историей, внешностью, замашками может даже какой-то звук. Вот, к примеру, Вутя. Что это? Имя, кличка? Понятия не имею. Мне было известно только то, что некий многодетный Вутя со своим семейством подрабатывал на съемках фильмов. Вутя! Прислушайтесь! Правда, здорово? Одним штрихом – всё нарисовано!

 

А Толик?

Нет, «Толика» «не было. Была только мельком оброненная кем-то фраза: «Она ушла от него к какому-то уголовнику»...

И семейство Чмут тоже возникло неизвестно откуда.

Но и Толик, и Чмуты… Я вижу их так ясно! Для меня они совершенно реальны. И есть даже какая-то смутная уверенность, что они существовали и что всё именно так и происходило. Будто у реальности есть много вариантов, и вот тебе приоткрылся один из них.

Между прочим, не раз случалось и такое: я что-то выдумала – и вдруг выясняется, что именно так все и произошло. Хороший пример подобного «озарения» – повесть «Сема Рабинзон и его красавицы».

Да, но я ушла далеко от вашего вопроса – о моей общительности. Тут вы правы. Даже сейчас, когда я практически не выхожу из дому, я окружена людьми. Они приезжают ко мне, звонят по телефону, по скайпу.

И всё-таки главный творческий толчок для меня – это, чаще всего, воспоминания детства.

 

Ну, хорошо, с характерами и ситуациями понятно. А откуда подробности быта, откуда такие детали? Снятые с петель двери – столы для свадебного застолья...

Тут источники разные. Прежде всего – собственные наблюдения. В детстве у меня была очень цепкая память и на события, и на вещи. До сих пор помню, как на юбилее у доктора Файнзильбера читаю стихи, стоя на столе.  «Унуконорье – дуб зеленый»… Роста я почти такого же, как самовар, который стоит рядом. Я одета в кусучий коричневый костюм, а это значит, что мне не больше двух лет. Ясно вижу не только самовар, но и пепельницу-ракушку возле моей туфельки… Вокруг стола – старые зубры, цвет киевской медицины. Помню, у кого какие были усы и какая трубка. Помню коридор, где стояли в ряд их галоши и трости. Помню их тяжелые страшные шубы на рогатой вешалке.

Но, конечно, детских воспоминаний хватает не всегда. Я очень щепетильна по части реалий и прежде, чем начать работу над какой-то вещью, скрупулезно изучаю историю и материальную культуру. Когда писала «Бессарабский романс», я ездила в Черновцы, в Москву, встречалась с Сиди Таль, с актёрами театра Михоэлса. Муж натаскал из киевских библиотек полтонны книг. Я стала просто профессором по истории Румынии, Бессарабии, Буковины, еврейских театров... Правда, как только роман был дописан, почти всё прочитанное у меня из головы буквально выдуло… Видимо, мозг таким образом защищается от «излишков».

Сейчас найти какую-то информацию, что-либо уточнить – гораздо проще: всё, что угодно, можно разыскать в Интернете.

Разумеется, почти ничего из прочитанного в книги не попадает. Но мне необходимо уверенно ориентироваться в пространстве и времени. Я очень боюсь ляпов.

Но добавлю, что при этом не чувствую себя рабыней: если правда книги требует пожертвовать где-то правдой жизни – я жертвую.

Владеть материалом, конечно, важно. Но куда важнее фантазия. Книги, рассказы очевидцев только подтверждают то, что и так видишь внутренним зрением. Если работа начинает тормозить, и я не знаю, что там, в моей повести, будет дальше – я просто ставлю своего героя на порог дома, даю ему свободу и иду за ним. А он отправляется в сарай, сколачивает деревянные козлы, снимает с петель дверь, еще одну, еще, кладет их на козлы. Хлопотливые  соседки покрывают это сооружение их восьмиметровой свадебной скатертью. Начинается мелкий дождь…

 

Как-то Вы упомянули, что ваша родина – большой киевский двор. Но ведь старый киевский двор – это среда многонациональная. Отчего же в большинстве своем Ваши герои – евреи?

 

Вот и мама у меня спрашивает: «Для кого ты это все пишешь? Кому, кроме евреев, это может быть интересно?»

Как-то я пересказала мамину фразу московскому киносценаристу Людмиле Владимировне Голубкиной. Она ответила: «Вот мне, например, интересно. Хотя я никаким боком не еврей…» (Кстати, Голубкина – первый профессионал, который похвалил мою прозу).

Помню, я еще сказала тогда Людмиле Владимировне: «Ну что делать, если я не знаю, как себя чувствует человек, если он и не хромой, и не слепой, и не еврей…»

Пишу о том, что мне хорошо знакомо. Я выросла на бульваре Шевченко в большой коммунальной квартире. Это была энциклопедия еврейской жизни. Тут тебе и профессор-нейрохирург, и работяга-электросварщик, и глухой разносчик подписных изданий. Самое колоритное семейство: гешефтмахер-артельщик, его жена – портниха-подпольщица, три дочки-студентки (каждая со своей компанией).

Только две наши соседки не были еврейками. Одна из них, Вера, была классической антисемиткой. Кроме этой Веры, все соседи меня обожали, а я их. У соседей были многочисленные родственники, которые часто приходили в гости, почти что жили у нас. Ах, какие это были личности – и соседи, и гости! Богатейший материал! Я помню каждого. У кого какая была пижама. Голоса, интонации.

Однажды меня спросили: «Как это ты запомнила все афоризмы тети Муси? Или ты записывала за ней?». Да, я использовала в повести пару ее афоризмов – но не больше. Просто я очень хорошо ее знала. Вот если сейчас мы договоримся, что я тетя Муся, то вы можете задать мне любой вопрос – и я вам отвечу в точности так, как ответила бы она. И даже ее голосом.

Конечно, образ тети Муси – она из повести «Я люблю, конечно, всех» – почти не сгущен. Вот такой она и была.

 

А в детстве вас как-то задевала еврейская тема? Я имею в виду раннее детство.

Ну, что значит – «еврейская тема»? Моя мама родилась во время погрома. Ей дали имя бабушки, которая во время этого погрома погибла.

О том, что я – еврейка, я знала, по-моему, с двух лет. То есть, конечно, не понимала, что такое «национальность». Просто ощущала свою особость. Причём – нехорошую особость.

Я считала себя скверной девочкой: не слушаюсь, не сплю днем, плохо ем, набиваю синяки на коленках, разбила фарфорового зайчика. Ну – и еврейка к тому же…

Это всегда стояло надо мной, как тёмная туча – каким бы ясным ни было небо вокруг.

Впрочем, какое там ясное небо! Я родилась в сорок седьмом году. Эйфория победы уже прошла. А недавно пережитые ужасы никак не забывались. Боль у людей была совсем свежей. Подозреваю даже, что в пятидесятом она была сильнее, чем в сорок пятом.

 

Вы так говорите о войне, как будто сами ее пережили. Неужели маленький ребенок мог такое понимать?

Понимать – наверное, нет. А вот чувствовать, конечно, мог. Да, война была позади, но где-то совсем близко. Я ощущала эту близость… спиной, как ощущаешь жар печи – пусть и погасшей.

 Мы впятером (семья и няня) жили в семнадцатиметровых хоромах. Плюс уже упомянутые гости. То ли взрослые думали, что я ничего не понимаю, то ли вообще не заботились о том, можно или нельзя при детях говорить о разных страшных вещах… И вот представьте себе, каково приходится ребёнку, мать которого каждый день казнится, что не смогла в начале войны прорваться в родной город! Она считала, что непременно спасла бы всех, вывезла бы в эвакуацию. Каменец-Подольский в первые же дни начали бомбить. Там была страшная неразбериха. Мамины родители не знали, что за проезд на восток платить не надо. Дедушка говорил соседям, что им нужно купить четырнадцать билетов, а денег на это нет… Он собирался пробраться в село к каким-то друзьям, у которых есть корова – чтобы было чем кормить детей. Но выехать не удалось. Взрослых расстреляли, а детей живыми побросали в отдельные, «детские» ямы.

Мама очень любила своих племянников, много о них рассказывала. Я всё подсчитывала, сколько у меня было бы братьев, сколько сестер. И всё время чувствовала себя виноватой. Мне было стыдно: вот я почему-то жива, хожу с бантом – а они все там, в глубине, в темноте. Я вроде как предательница получаюсь… Я ведь была совсем маленькая и не понимала, что родилась уже после войны.

Представляете себе: приезжает чужая тётенька, чья-то там соседка – и рассказывает, что видела собственными глазами, как на следующий день после уничтожения детей над местом, где их зарыли, «ходила» земля… А я лежу в темноте за ширмой и совсем не сплю.

И знаете, что самое страшное? То, что всё случившееся казалось мне в порядке вещей: ну, раз нам не повезло, раз мы евреи – то вот так с нами и происходит. Я как-то не думала о вине тех, кто расстреливал и закапывал. А вот то, что я осталась жива – давило…

 

Господи, что же это за детство у вас было?!

Да нет, детство было хорошее. Я вовсе не была вечно подавленным, несчастным ребёнком. Всегда находились какие-то противоядия. Ну, во-первых, моя няня, Анна Федоровна Беляева, моя золотая Нюрочка. От неё мне было известно, что я самая лучшая, самая красивая, самая замечательная девочка на свете. Во-вторых, Марья Ивановна, моя воспитательница, старая киевская фребеличка – одинокая, без пенсии, без собственного угла. У неё в сумке лежали фотографии красивых домов, красивых парков. Он объясняла мне: «Это наше тамбовское имение, а это…» Дети у нас в группе были очень славные, кого попало Марья Ивановна не брала. У всех либо папы, либо дедушки были писателями, композиторами, профессорами. Кроме меня. А вот именно меня Марья Ивановна хвалила больше всех, повсюду повторяла, что я – ее любимица, что я – ее гордость.

И Фрося во дворе говорила: «Оце буде моєму Славікові нєвєста».

А моя самая лучшая подруга как-то призналась мне в любви: «Вот хоть ты – еврейка, а для меня ты всё равно лучше всех девчонок во дворе!» И я ей была благодарна до слез!

Вот так, комично, всё уживалось рядом – хорошее, плохое…

 

То есть вы лично в детстве антисемитизм не ощущали?

Ну что вы! Как такое могло быть?

В пятьдесят втором году мне было пять лет, и я очень хорошо понимала всё, что происходит вокруг. У нас ни днем, ни ночью не выключали радио – оно было вместо будильника. И вот я слушала про врачей-отравителей… А вокруг полно врачей – и друзья, и родственники. Да и папа мой – совсем не врач, а скромный кондитер – тоже чуть не угодил в отравители. Он проходил по совершенно безумному делу как свидетель – и все равно его уволили с работы. У нас даже газета была со статьей, где его имя упоминалось с очень опасными намеками. Целый год мы продавали вещи и одалживали деньги.

Друга нашей семьи, Василия Васильевича Иванова, заведующего облздравотделом, обвинили в том, что он набрал на работу много евреев. Он ответил, что искал хороших врачей и не задумывался, какой они национальности. Он вообще был смелый человек. Представляете? Повсюду повторял, что может поручиться за Мирона Вовси, что они прошли вместе всю войну. А Вовси был главным обвиняемым в «Деле врачей»…

 Это, конечно, события из ряда вон выходящие. Но были и повседневные мелочи, которые меня держали в постоянном напряжении.

Однажды в первом классе учительница стала вписывать в журнал наши анкетные данные. Дети спокойно отвечали. Одна из девочек даже протянула нараспев: «евре-ейка». Как будто хвастала! С такой улыбкой, с такой интонацией произносят: «Я – артистка!». Подошла моя очередь… Уж не знаю, как я выглядела, покраснела или побелела – но только наша Антонина Трофимовна фамилию мою пропустила…

Хуже всего было в санаториях. Помню, подошла ко мне девочка и шепчет: «Представляешь, Милка Бродская – еврейка! А ты кто?». Ну как было ответить: «И я тоже»? Что ж тогда получится? Они думали, что я хорошая, а я, оказывается – еврейка! Вдыхаю поглубже и отвечаю: «Я – русская!».

И еще много лет я глупо, беспомощно врала – при своей вполне еврейской физиономии и совершенно еврейской фамилии. Столько было всяких унизительных глупостей! Вспоминать противно!

Естественно, после всего этого – лет в семнадцать-восемнадцать – меня швырнуло в другую крайность.

 

Что вы имеете в виду?

Ну… Придумала какую-то наивную теорию – об особой, пророческой миссии еврейства. Моисей, Маркс, Эйнштейн… И даже еврейская мама, которая, ругая своего ребёнка, кричит: «Миша! Когда ты отморозишь уши – ты вспомнишь мои слова! Ты вспомнишь, что я просила тебя надеть шапку, но будет поздно!»

Потом и этот период прошел. Я успокоилась.

Сейчас уже сложно всё восстановить в памяти, но, возможно, еврейская тема в первых моих повестях – это отчасти попытка то ли победить, то ли «искупить» свой давний страх, мелкое детское предательство. Вот, мол, когда-то боялась, а теперь хочу – и пишу!

В этом действительно был какой-то вызов, но сейчас такое трудно понять, прочувствовать.  Ну как поверить в то, что в те годы даже употребление какого-нибудь имени с «еврейским» оттенком – вроде «Якова» или «Марка» – требовало согласования с главным редактором?

Словом, не было никакой надежды на то, что мои тексты будут когда-нибудь опубликованы. Просто – писала, давала читать друзьям.

Но, конечно, несравнимо важнее было другое: мое еврейство всегда очень много для меня означало. Например, даже в периоды своего самого противного вранья я гордилась тем, что мой папа – коэн…

 

Каким писателем вы себя ощущаете – русским, еврейским, украинским?

Ох… А вопроса попроще у вас нет?

Думаю, что я – еврейский писатель. Да, все-таки еврейский. И дело не в сюжетах. Если бы у меня были знакомые китайцы – я могла бы, наверное, написать что-то и о китайцах. Но это был бы… еврейский взгляд на китайцев.

Что еще… Культура? Да, я воспитана на русской культуре. Но мне и японская культура близка – пожалуй, ближе, чем русская. Моя любимая книга – «Повесть о Гэндзи». Ну и что из этого следует? Не знаю.

Родина? Любимая земля? Украинское поле, украинская степь.

Язык? Да, мой родной язык – русский. И без этого языка я ровно ничего не стою.

Как тут дать единое, простое определение? И нужно ли его давать?

Достаточно много есть на свете таких вот «кентавров», принадлежащих двум, а то и трем культурам. Первым Гоголь приходит на ум. Бабель… Айтматов… Василий Гроссман… Если подумать – можно  многих назвать.

Но важно ли это?

Знаете, я люблю вспоминать один случай. Сотрудница сестры прочла мою повесть «Дама сдавала в багаж» и дала ее своей матери со словами: «Только не вздумай плакать и говорить, что это написано про тебя!» И вот приходит она с работы – а старушка сидит над журналом «Егупец» вся в слезах. И повторяет горестно: «Ну как же мне не плакать, если это написано про меня?!» А семья у них – стопроцентно украинская…

 

А вы не задумывались над тем, что вот такая повесть борется с антисемитизмом успешнее, чем многие полемические статьи?

Нет, об этом не думала. Я вообще отношусь к тем, кто считает, что антисемитизм – не еврейская проблема. Наша проблема другая: насколько мы соответствуем вульгарным представлениям антисемитов.

 

Вы считаете, что евреи никак не должны реагировать на оскорбления?

Ну... Тут бывает по-разному. Мне сложно говорить на такие темы: я ведь человек не общественный.

Помню, был случай: подали в суд на какую-то газету, которая напечатала ксенофобскую статью. Потребовали газету закрыть.  Судились, судились… Кучу денег, наверно истратили. По мне – так лучше поручили бы какому-то толковому историку ответить на пасквиль. Научно, внятно, спокойно, без истерики, по пунктам, со ссылками на конкретные документы… А в суде надо было добиваться, чтобы та же газета напечатала ответ этого ученого.

 

Вы думаете, антисемиты стали бы читать этот ответ?

Нет, конечно! Не стали бы. Но такие статьи нужны нормальным людям.

Приведу пример. Несколько лет назад разгорелся большой скандал, связанный с цитированием выдержек из кодекса «Шулхан Арух». Я никак не специалист по иудаике. А сказать хочу вот о чём. Больше всего выдернутые из кодекса цитаты смутили и расстроили моих знакомых-евреев. И меня тоже. Но я позвонила своему грамотному сыну. И он объяснил мне, что цитировался вовсе не этот кодекс, а совсем другая книга, с похожим названием. Не каноническая. Большинством религиозных авторитетов вообще не признаваемая…

Не стану, конечно, пересказывать весь наш длинный разговор. Но приведу такой мелкий пример. (Это по поводу одной из задевших меня цитат). «Да, мама, были времена, когда раввины не советовали врачам лечить не-евреев. Потому что лечение отнюдь не всегда оказывается успешным. И любая неудача врача или повивальной бабки могла поставить под удар всю общину, а то и вызвать погром. И всё равно, несмотря на запреты, лечили. И у каждого короля, у каждого султана был придворный врач-еврей…»

Короче, успокоил меня сын.

И чтобы завершить оптимистично эту не очень веселую тему, добавлю наблюдение из собственного опыта. Да, есть люди, которые не переваривают евреев. Причем, иногда и сами не понимают – почему. Но я достаточно часто встречала и таких, которые испытывают к евреям какое-то особое любопытство и симпатию. Тоже – по неведомым причинам.

 

Ну да, сейчас многие говорят, что в современной литературе к еврейской теме – повышенный интерес. Причём у писателей разных национальностей.

Мне кажется, что эта мода уже схлынула. Но была она, была. Знаете, когда с чего-то снимается табу… Взять ту же эротику. В какой-то момент ее разрешили – и все как с цепи сорвались… А сейчас этим никого не удивишь.

Точно так же бросились в свое время писать о евреях. Не всегда потому, что тема была писателю так уж близка. А потому, что в ней была «перчинка»,  что-то новенькое. Ну, и «развезли», затаскали… Так что хотя и не надо сейчас согласовывать с начальством имя «Яков», и запретов нет, многих редакторов еврейская тема, по-моему, раздражает.

 

Но Вас-то печатают. Знаю, что переводили на английский, немецкий. Почему так мало?

Боюсь, что мои тексты в переводе теряют свое обаяние. Вот как перевести, например, «Яблоки в траве»? Там у главной героини двойной акцент – и украинский, и еврейский. 

Вы сказали, что практически не выходите из дому. Но сейчас такое время, когда писателю нужна «раскрутка», встречи с читателями.

Ходить и предлагать себя я не умею. Все мои публикации и переводы – это случайность. Кто-то кому-то показал мои тексты… Даже в «Егупец» первые вещи попали тоже по воле случая. Я искала секретаря. Мне посоветовали обратиться к Мирону Семеновичу Петровскому, чтобы он порекомендовал кого-то. А он тут же спросил: «Нельзя ли почитать ваши повести?» Я, разумеется, с радостью согласилась.

А публикации в Америке – заслуга Игоря Померанцева: он связался с редактором журнала «Время и мы» Виктором Перельманом и переслал ему мои рукописи. Вот так и начался мой многолетний  «роман» с этим журналом.

 Однажды, еще в перестроечную пору, Голубкина вынудила меня послать две повести в журнал «Знамя». Тогда они вовсю печатали злободневно острые или ранее запрещенные вещи. Я послала «Верочку» и «Фроловский спуск». Мне ответили: «Повести хорошие, но их нужно издавать отдельной книгой». Не журнальные, мол, это вещи. Вроде бы ничего такого обидного. Но мне почему-то было ужасно стыдно: вот, полезла без приглашения, навязываюсь… С тех пор я не суетилась.

И знаете что…  Моя известность как раз мне впору. Большего я не заслуживаю – да и не потяну. Как только общественное внимание к моей персоне начинает чуть-чуть зашкаливать – я пугаюсь, устаю. Известность – это хлопотное дело. Я могу потянуть два, ну – три  творческих вечера в течение года.  Для меня вообще выбраться из дому – проблема. А тут нужно еще себя как-то в порядок приводить, подбирать одежду... Куда комфортнее дома, в толстых носках придумывать, как Сашенька познакомилась со своим вторым мужем.

 

 А если нанять литературного агента?

Ну что вы! Какой агент! На мне ничего не заработаешь. А к тому же – это я ведь только с виду такая податливая, а на самом деле на меня не сильно и надавишь. Не стану я к чьим-то командам прислушиваться, не стану себя ломать. Да и не сумею, наверное – даже если бы захотела.

Хотя иногда бывает, бывает... Нападёт вдруг какой-то дурацкий, детский азарт: а что, если попробовать – догнать кого-то, перегнать кого-то! Вот, вроде бы, и удобный случай. У меня сейчас на выходе новая повесть. «Янтарная комната».  Она почти готова – вылизываю по мелочам. Тихая вещица, без претензий. Работаю я над ней, работаю – и вдруг появляется мысль: что, если бы по ней прошелся другой писатель, из популярных? Прекрасно представляю себе, как бы он переделал вот здесь, и здесь…

Чужой взгляд, чужой писательский почерк… В это ведь можно влезть так же, как я влезаю в шкуру Зины или тети Муси.

Да зачем, собственно, «чужой почерк»? Можно и своим попробовать. Чуть сместить акценты, приблизить камеру  – так, чтобы стала получше видна житейская грязь. Добавить дерзких подробностей для остроты… Глядишь – и расширился бы мой «читательский круг»…

Подумала об этом – и ужаснулась. Боже мой! Мне так мила эта повесть, я так люблю эту героиню… Неужели я стану ее портить, пачкать?

Так что видите, как хорошо, что не стоит у меня за спиной какой-нибудь всезнающий лоцман рыночных морей! Никаких заказов, никаких подсказок. Вольная птица. Какая есть – такая есть.

nike